Они говорят: «время». Ищут его. А что его искать? Вот оно, тут, со всех сторон. Бери не хочу. А они не видят, гоняются за ним, торопятся, боятся не успеть.
Глупые. Боятся всего. Меня боятся. И не любят. Да и за что меня любить? Я-то их тоже не люблю. Я только Первую любила. Это ведь она меня Пелагеей нарекла. Я тогда бездомной была, по дорогам скиталась, вижу — избёнка стоит. Чую, пустая, наших нет никого. Прошмыгнула туда, за печкой спряталась, поглядываю.
Хозяйка вошла, ухватом пошуровала, выпрямилась. Ну, думаю, заметит. Я ведь не умела ещё затаиваться, как положено. А она улыбнулась, отломила корочку хлебца и за печь бросила. Вот так мы с ней и подружились. Это я потом уже догадалась: она для дочки своей это имя выбрала. Да девочка-то при родах померла, некрещёной. Других детей потом уж не было. Вот Первая и стала меня Пелагеей звать. Думала, видно, что дочкина душа у неё за печкой поселилась. А я что, я не против, пусть думает.
Сначала-то она быстрая была, мелькала день-деньской, меня подкармливала. Ты, мол, Пелагея, кушай, сил набирайся, пока я сама со всем справляюсь, а как состарюсь, ты мне добром отплатишь. А у нас ведь не принято добром платить! Ну, правда, и не запрещено. И я платила, да. И не жалею. Первая-то моя потом уж не такая ловкая стала. Ходила всё хуже, забывать про меня начала. Бывало, и молочка в блюдце не нальёт, и хлебца не кинет. Ну, я сама всё поняла: силы её уходят, у людей всегда так. Стала помогать ей. И посуду мыла, и дом мела. Даже из избы выходить пришлось: огород у Первой был, а она уж не могла сама его обихаживать. Пришлось мне морковку да капусту выращивать. Само собой, я этим не горжусь. Но уж что было, то было.
Потом и еду варить начала. А то Первая совсем исхудала. У неё ведь и мужик был, тоже глупый, как все люди. Ничего не умел. Когда жена его слегла, он тоже есть перестал. Так и кормила я обоих, пока Первая не отошла. Муж-то лёг на лавку и давай плакать, как дитя малое. Я же Первую и обмыла, и нарядила в смертное, и для поминок еды наготовила. Похоронили как следует. Я за ворота не выходила, только через забор глядела, как гроб на кладбище повезли. Первая лежала тихо, спокойно, улыбалась. Будто бы со мной прощалась. Ну, я что — слезу утёрла да за печку пошла. Не знала, что дальше со мной будет. Мужик не захотел один в доме жить, исчез куда-то, вместо него тут другая семья поселилась.
Я не рада была. Не хотела новых хозяев в доме. Посуду била. Надеялась, что сами уйдут. А они злые оказались, попа привели, выкурить меня хотели. Не вышло. Я в щель между кирпичами забилась, пересидела до утра. Ну, стала осторожнее. Тарелки больше не швыряла на пол — так, по мелочи: ложки деревянные по полу раскидаю, чугунок опрокину, картошку вывалю. Ещё любила в бочку с квашеной капустой земли с огорода накидать. Хозяйка кричит, руками машет, а мне смешно. Зажму рот ладошкой и смеюсь тихонько. Они потом капусту эту мыть принимались: кинут на сито и воду из кувшина льют. А дух такой идёт, вонища! Так им и надо, дуракам.
Детворы нарожали, двух девок и парнишку. Девки-то замуж повыходили, а парнишка всё с родителями жил. Но недолго они протянули. Тоже состарились, как и Первая моя, обессилели. Мне их жалко стало, начала помогать понемножку: и в избе приберу, и поесть сготовлю. Сын-то их всё в поле пропадал целыми днями, хозяйство поднимал. А старики кое-как по дому управлялись — ну как управлялись, на самом-то деле я уж давно сама всё тянула. Потом померли.
Сын их женился, бабу привёл. И опять всё по новой: я ей посуду бью, она злится. Потом надоумил её кто-то: стала мне хлебца с молочком оставлять, я и подобрела. Она хоть и глупая была, а всё ж я и к ней привыкла.
Ну, остальных-то я даже и не вспомню. Столько их сменилось… Скучно с ними, всё одно и то же. Развлечений у меня мало, да и те поднадоели. Бывало, выйду в горницу, посмотрюсь в зеркало — лицо унылое, серое, волосёнки тонкие, нечёсаные. Поверчусь, как хозяйки мои делали, с одного бока гляну, с другого. А какая разница: и справа я худая как палка, и слева. Потом и этого развлечения не стало: вместо старого зеркала новое повесили, а оно меня не отражает. Что за чертовщина… Старое на чердак отнесли, я его там нашла среди хлама всякого, к стене поставила, стала туда ходить на себя смотреть.
Как-то раз, когда у очередной хозяйки младенец родился, решила смеху ради подменить его. Под утро притащила старый мешок из-под картошки, соломой набила, положила в колыбельку вместо ребёнка, морок навела: чтобы не мешком выглядел, а мёртвым ребёночком. Ну, а малыша их к себе в подпол уволокла. Хорошо, он спал, не кричал. Мать его проснулась, подошла к люльке, заголосила. Мужа позвала, оба плачут. Я сижу за печкой, посмеиваюсь. Дураки какие. Не всё ли равно — живой, мёртвый? У них и другие дети есть, зачем им ещё один. Потом пролезла в подпол, легла поспать, а младенец проснулся, орёт. Голодный, небось. Сунула ему в рот кусок хлебца — плюётся, не хочет. Да ну его, думаю. Отнесла обратно, пока родители где-то бегали — видно, гроб заказывать пошли. Возвращаются, а ребёночек их кричит, живёхонький. Ой, что тут было. Опять голосят, опять плачут. Не поймёшь, то ли радуются, то ли огорчились, что опять его кормить надо.
Ну, потом-то я больше не таскала детей, не желала всей этой суматохи. Придумала клубком оборачиваться. Бывало, выйду на середину комнаты, перекинусь, лежу. Хозяйка — хвать, и в корзинку меня. Только отвернётся, а я опять на полу. Она меня опять в корзину. И так весь день. Ох и смеялась я! Хозяйка-то злится, виноватых ищет — то кошку пнёт, будто бы это она клубок вытаскивает, то детей своих отругает.
С кошками у меня непросто всё складывалось: они же меня видят. Когда в моём доме первая кошка появилась, мы с ней друг друга сразу невзлюбили. Она на меня шипит, пытается лапой шлёпнуть. А я встану напротив, голову пригну и давай дуть ей в морду. Она отскочит, фыркнет и бежать. Хозяева, как увидят такое, ворчат: «Домового, что ли, увидела?» — а я смеюсь: вот дураки, будто тут никого, кроме домового, нет.
Домовой-то и в моей избе есть, конечно. Противный такой старикашка, борода пыльная, клочковатая. Да только я и вижу-то его раз в сто лет, может. Он где-то в чулане шебуршит, в горнице не показывается. Только в самый первый мой год помог мне немного, рассказал, что да как. От него-то я и узнала, как себя вести. Я ж маленькая совсем была, когда сюда пришла, несмышлёная, никто меня ничему не учил.
Вот так я и жила. Смотрела на людей, удивлялась, какие они глупые: всё твердят: «время», «время»… Думают, что оно уходит, уносит с собой всё, что у них есть. Да никуда оно не уходит, стоит вокруг нас, руку протянешь — коснёшься. Вот я на дороге у дома: босые ноги в мягкой пыли утонули. Вот я за печкой живу, и Первая мне хлебца приносит по вечерам. Вот она уже старая, слабая, и я ей кашу варю. Всё здесь, ничего не ушло. Только люди этого не понимают.
До нынешнего лета ничего не менялось. А недавно в мой дом гости заявились. Из города приехали. Внучка моей хозяйки, Настей зовут. Да не одна, а с дочкой. Привёз их муж Настин, на машине, чемоданы выгрузил, корзинку какую-то подозрительную — шипит, трясётся, — я потом поняла, что там кошка внутри сидела. Хорошо хоть, уехал сразу, не остался с ними. Не люблю мужиков. Мороки с ними много: сколько ни старайся, сколько ни раскидывай вещи, им хоть бы хны.
Ну, стала я наблюдать за приезжими. Я ж не знаю — надолго ли, навсегда ли. Прислушивалась к их разговорам, но не поняла. Девчоночка у Насти маленькая, с меня ростом. Но бойкая, крепкая. Вечно по двору носится, друзей завела, к себе приводит. А то примется с кошкой играть — бумажку привяжет на верёвку и давай трясти. Кошка прыгает, ловит, а никак.
Кошку она звала Мышаней. Что за дурацкое имя для кошки, кто такое придумал? Ну да, серенькая она, как мышка. Вообще, неплохая кошка, на меня не шипела, спокойно поглядывала, с интересом.
Сначала я ничего не делала, выжидала. Думала, уедут скоро. Потом слышу, Настя бабке своей про осень что-то говорит. Мол, Полинке в школу осенью надо, а до того они свободны, будут тут жить. Я рассердилась: будто у меня своих забот мало! А теперь жильцов стало больше, работы прибавилось. Ну, я решила особо не утруждаться: то чашку разобью, то ложки по полу раскидаю, ничего сложного. Хозяйка-то моя заметила, конечно, что я злюсь, стала мне еды побольше подкладывать: то яйцо варёное, то сыра кусочек. А Настя с Полинкой только смеются: что за глупости, зачем еду за печку кидаешь?
Вот дураки-то. Не понимают, в чьём доме живут. Обидно это, но я от них и не ждала ничего хорошего. Молодые, откуда им знать. Вот только меня ещё кое-что беспокоило. Как-то раз сижу за печкой, размышляю. Слышу — Пелагея, Пелагея… Уши навострила, высунулась — меня, что ли, кличут? А ведь некому меня звать, нынешняя хозяйка не знает имени моего. Это она внучке своей говорит: Пелагея, дескать, это Полина по-старинному. Что же получается? Девчоночку эту, правнучку её, как меня зовут? И стала мне вспоминаться Первая, хозяйка моя — та, что лучше всех обо мне заботилась. И дочка её, которая некрещёной померла. Первая-то думала, что я и есть её дочка. А кто теперь разберёт? Может, и правда. А выжила бы, стала бы такой, как это Полинка? Любопытно мне было, какая она. Сколько я детей перевидала на своём веку — ни один не нравился. Противные, сопливые, орут вечно. А эта хорошенькая, весёлая, улыбается всё время. Мышаню возьмёт на ручки, и гладит, гладит. А кошка жужжит, как осенняя муха, и по морде видно — рада.
Однажды я совсем заскучала, сидела за печкой, думала, чем бы заняться. И вспомнила, как я раньше от скуки в клубок превращалась. Дай, думаю, тряхну стариной. Улеглась посреди комнаты, жду. Мышаня подскочила, лапкой меня толкнула. Качусь по полу, нитка разматывается. Я думала, хозяйка моя заметит клубок на полу, подберёт, начнёт нитку сматывать. А тут Полинка в дом забежала с улицы, схватила меня. Удивилась: откуда, говорит, серый клубок взялся? На столе Настина корзинка с вязанием стоит, там только красные и белые клубки. Кинула меня туда же и маму позвала.
Я дожидаться не стала, обратно перекинулась, за печку убежала. Настя пришла, смотрит, а никакого серого клубка в корзинке нет. Погрозила Полинке пальцем: что, мол, за шуточки такие? Полинка ничего не сказала, только плечами пожала.
На другой день я опять в клубок превратилась. Полинка меня заметила, смотрит, молчит. Отвернулась — я перекатилась по полу. Она опять отвернулась, я опять перекатилась. Тут она поняла, что клубок непростой. Подошла, осторожно потрогала меня — а чего бояться, я не кусаюсь. И стала она со мной играть, как с мячиком. То в стенку бросит, то об пол. Я прыгаю, конечно. Только качусь не туда, куда мяч покатился бы, а в другую сторону. То так, то эдак. Полинка удивляется. Знает, что мячики так не могут катиться. Схватила клубок:
— Ну-ка, а если так? — и подбросила к потолку.
Видит: клубок подлетел, упал на пол, но не подпрыгнул на месте, а под стол помчался. Сказать по правде, мне уж поднадоело скакать, будто я мячик.
— Стой, ты куда? Не хочешь прыгать так высоко? Ну, я больше не буду! Погоди, не уходи.
Наклонилась, подняла меня, одной рукой прижала к груди, а другой начала гладить, как котёнка. Я от неожиданности чуть было в саму себя не превратилась. Вот был бы конфуз. А тут хозяйка моя вошла в комнату. Полинка ей и говорит:
— Смотри, ба, у меня котёнок!
— Какой же это котёнок, клубок это!
— А вот и нет! Он сам по полу бегает. А когда я его на руки взяла, он весь распушился и замурлыкал.
Ну ещё чего! Вовсе я не распушалась, да и мурлыкать не умею. Ох, выдумщица!
С тех пор стала я каждый день клубком выкатываться, чтобы с Полинкой поиграть. Прыгала, как мячик. А то, бывало, прятки затеем. Полинка отвернётся, я перекачусь куда-нибудь и затаюсь, а она потом бегает, ищет меня. Смеётся. Я-то над такими глупостями не смеюсь, я не такая. Но однажды после этой нашей беготни поднялась на чердак, где у меня зеркало старинное стоит, и вижу — лицо у меня другое. Не такое сердитое, как раньше. Как будто даже весёлое, хоть и без улыбки.
Я не понимала, что со мной такое. Меня будто тянуло к этой девочке. Ни одного дня не хотела пропустить, всегда выходила к Полинке. Да и ей это нравилось, я же видела.
Однажды ночью, когда все спать улеглись, я из-за печки вылезла — пора за работу приниматься. Раскидать что-нибудь, а то давно я не вредила своей старухе. Но сначала решила глянуть, как там девочка моя спит. Раскрылась, небось. Замёрзнет ведь. Зашла — так и есть. Одеяльце ей поправила, присела на кровать, задумалась.
Вот если бы я могла поговорить с Полинкой… Она бы меня поняла. Она умная. Не такая, как другие люди. Я бы ей всё о себе рассказала.
Гляжу, над головой у Полинки будто туман колышется. Тут я догадалась, что это сны. Я и раньше такую дымку над головами своих хозяек замечала, но мне это не интересно было. А ведь туда войти можно, мне это легко.
Склонилась над Полинкиной головой, и так потихоньку, вдох за вдохом, стала вползать в её сон. Вот я уже и там. Вижу, стоит Полина у речки, в мяч играет с другими детьми. Подхожу к ней, беру за руку и домой веду. В жизни-то мне нельзя за ворота выходить. Но во сне — другое дело.
А уж когда мы в доме оказались, я облик-то свой уплотнила, сгустила, но специально в тёмный угол встала, чтобы не напугать девочку — знала ведь, что не красавица. Полина меня и спрашивает:
— Ты кто?
— Я Пелагея, — говорю. Оказывается, я в чужом сне и разговаривать могу!
— Ты здесь живёшь? Я тебя тут не видела.
— Видела. Только я не так выглядела. Клубочек серый помнишь?
— Ой! — девочка всплеснула руками. — Так это ты была?
— Точно.
Я бы с ней и дальше говорила, да слышу — шаги, дверь стукнула, выключатель щёлкнул. Тут я и выскользнула из Полинкиного сна. Прошмыгнула в коридор, оттуда в кухню и за печку. Это Настя зашла поглядеть, как дочка спит: она во сне вслух разговаривала.
Наутро я всё гадала: помнит ли она тот сон, не помнит? Но когда обернулась серым клубочком и покатилась по полу, Полина задумалась ненадолго, а потом засмеялась и говорит:
— Привет, Пелагея!
С тех пор стала она со мной здороваться, разговаривать, когда клубочек видела. Но я же не могла целыми днями с ней играть, у меня и другие дела были.
Вот как-то раз Полина стул подвинула к шкафу, хотела печенье с верхней полки достать. А у меня нюх хороший, я всегда чую, если что не так с домашними вещами. Стул-то этот, вижу, совсем плох, ножки вот-вот отвалятся. Я оглянуться не успела, как к Полинке подскочила. Одной рукой сиденье подхватила, другой спинку держу. Я ведь только с виду немощная, а на самом-то деле я сильная. Полинка шкаф открыла, печенье взяла, спрыгнула. Тут я стул-то и отпустила. Ножки отлетели, сиденье на пол грохнулось. Полинка ойкнула, рот ладошкой прикрыла, смотрит на обломки. Настя прибежала, заругала дочку: зачем, говорит, на стул полезла? Меня бы попросила, я бы тебе сама всё достала. И как только успела слезть… Тут хозяйка моя вмешалась: не иначе, мол, кикимора помогла. Ай, молодца. А я и рада: понимает, что от меня и польза бывает, а не один только вред.
В другой раз я с посудой возилась ночью: вилки в кастрюли засовывала, ложки в шкафу с припасами прятала. Слышу, гроза начинается. Громыхает, сверкает. А я ведь знаю: в Полинкиной комнате рама-то рассохлась, не закрывается плотно. Сейчас, думаю, распахнётся от ветра. И точно: прибегаю, а там уж окно хлопает. Полинка без одеяла спит, как всегда, а в комнату дождь заливается. Простудится, глупая! Нельзя ж в такую погоду без одеяла! Укутала её, а сама думаю: ох, стыд-то какой! Это ж надо, совсем я распустилась. Всё время девчонке помогаю. Будто порчу на меня кто навёл. Что я за кикимора после этого?
Но сколько я ни старалась, так и не смогла себя пересилить. Как подумаю о Полинке, так лицо кривится, словно улыбнуться хочу. Ладно бы только девчонка, так ведь и кошка её, Мышаня, тоже мне полюбилась.
Бывало, сидит на полу, смотрит, как Полинка с клубочком играет, и мурчит тихонечко, будто одобряет. Она ведь меня видит. Знает, что это я в клубочке. А я потом собой обернусь, сяду рядом с ней. Сидим, молчим, обе на Полинку смотрим. Как-то раз я осмелела, руку протянула, потрогала Мышаню — дай, думаю, попробую погладить кошку. Хоть узнаю, что Полинка чувствует, когда Мышаню на руки берёт. Кошка выгнулась, мне свой пушистый бок подставила, замурлыкала. С того дня мы с ней и подружились. Когда Полинка гулять с ребятами убегала, мы с Мышаней вдвоём играли: я клубочком катаюсь, она меня ловит. Как поймает, я собой стану и давай за ней гоняться. Мышаня по дому носится, горшки цветочные опрокидывает, а то и чашку на пол сбросит, разобьёт. Хозяйка сердится, а нам с Мышаней весело.
Вот так и шли дни за днями, тянулись, все одинаковые. Да только люди опять за своё взялись: «время», «время»… Оно, мол, пришло, надо собираться, в город пора, лето кончилось. Да ничего оно не кончилось! Вот же оно, здесь. День, когда во двор машина въезжает, и девочка из неё выходит, со своей корзинкой, в которой кошка сидит. А вот день, когда Полинка с клубком впервые стала играть. Подбрасывает меня, смеётся. А вот здесь она на сломанный стул лезет. А вот оконная рама хлопает от ветра, дождь хлещет. Всё здесь, всё рядом. Но это всё старые дни, уже бывшие. Новых пока нет, они позже появляются. Завтра следующий, потом ещё. И в каждом я буду с Полинкой играть.
А потом я увидела, что Настя одежду в сумку складывает. Уезжать собирается. Это и хорошо: жильцов меньше, мне спокойнее. И тут до меня дошло: она ведь Полинку увезёт! И что я тогда делать буду? Как мне без неё тут остаться?
Заметалась по дому, засуетилась — как им помешать, как их остановить? Хотела дверь запереть, замок сломать, да опоздала. Гляжу, Полинка уже на крыльце. В одной руке корзинку с Мышаней держит, в другой букет пёстрый: это хозяйка моя цветов в огороде нарвала для правнучки. Полинка головой завертела: видно, меня ищет, попрощаться хочет.
Я и подумать не успела — хлоп на пол, и клубком покатилась, прямо Полинке под ноги. Она клубок подняла, поцеловала и говорит:
— Ты что, со мной поедешь?
Вот тут-то всё и случилось. Не спроси она меня, я бы ни в жизнь так не поступила. Где это видано, чтобы кикимора своё жилище бросала!
Я даже ответить ей не смогла. Сжалась вся внутри клубка, дрожу и не знаю, что со мной теперь будет. А Полинка погладила клубок, словно котёнка, и в кошкину корзинку положила. Мышаня меня носом толкнула: мол, здравствуй, подружка. А я лежу, ни жива ни мертва.
Машина тронулась, меня затрясло, залихорадило. Мы, кикиморы, ведь не можем далеко от дома отойти. Когда мы в своём теле, оно нам просто не даёт дальше идти. Но я-то клубком обернулась. Тело моё за печкой осталось. А его колдовская сила может клубок оживлять, только пока он рядом.
Как только машина за ворота выехала, я больше не могла в клубке оставаться. А куда мне? До печки моей мне уже не допрыгнуть отсюда. Рядом со мной только Мышаня: вот она, лапкой меня держит. Ну, я по этой лапке и перетекла в неё. Мышаня муркнула — не ожидала, что я прямо в голову к ней влезу. Но ничего, привыкла потом.
А я пришла в себя, огляделась. Ох ты ж, мать-земля! Что я наделала? Кошачий век-то недолог. Этак я лет через пятнадцать помру, значит. А и ладно! Не вечно же мне кикиморой жить. Хватит уже. Стольких хозяек схоронила, всех и не упомню. А теперь вот моя новая хозяйка меня переживёт.
Стали мы с Мышаней вдвоём в её кошачьем теле ютиться. Притерпелись, не мешали друг другу. Не знаю, поняла ли Полинка, что я из клубка в её кошку перешла. Я, бывало, подсказывала ей. Возьму клубок, покатаю туда-сюда, потом подброшу, а сама на неё поглядываю. Мол, помнишь, как мы с тобой в деревне летом играли? Она смотрит, улыбается, но не говорит ничего.
Первое время я ещё пыталась свои прежние обязанности выполнять, хозяевам вредить — Насте и мужу её. У них ведь не было никого, в городской-то квартире. Ни домового, ни кикиморы. Что за жизнь! Я делала, что могла: то тарелку со стола сброшу, то стакан с водой опрокину. Да только хозяева Мышаню за это ругали, сердились на неё. Даже Полинка не понимала, что это ведь я, Пелагея, шалю, а вовсе не кошка. Возьмёт Мышаню на ручки, гладит, шепчет ей в ушко: что же ты, мол, хулиганишь, посуду бьёшь? Жалко мне стало Мышаню, забросила я эти дела, утихомирилась. А потом и вовсе забывать начала прежнюю жизнь. Пусть я теперь кошка, ну так что? Зато девочка моя меня любит, играет со мной каждый день, гладит. Ни о чём не жалею.
А люди-то не меняются, они всё твердят: «время», «время». Я только теперь поняла, почему они так говорят. Я теперь как они. Всё ушло, всё исчезло, не стоят больше вокруг меня мои прежние дни, остался только один — сегодняшний. А мне других и не надо. Время должно идти вперёд, сколько бы его ни осталось.